1985 г.
Памяти Карла Проффера
Into my heart an air that kills
From yon far country blows
What are those blue remembered hills,
What spires, what farms are those?
This is the land of lost content,
I see it shining plain,
The happy highways where I went
And cannot come again.
A. E. Housman
* * *
подросшее рябью морщин убирая лицо
в озерном проеме с уроном любительской стрижки
таким я вернусь в незапамятный свет фотовспышки
где набело пелось и жить выходило легко
в прибрежном саду георгины как совы темны
охотничья ночь на бегу припадает к фонтану
за кадром колдунья кукушка пытает фортуну
и медленный магний в окне унибромной тюрьмы
отставшую жизнь безуспешно вдали обождем
в стволе объектива в обнимку с забытой наташкой
в упор в георгинах под залпами оптики тяжкой
и магнием мощным в лицо навсегда обожжен
и буду покуда на гребень забвенья взойду
следить слабосердый в слепящую прорезь картона
где ночь в георгазмах кукушка сельпо и контора
давалка наташка и молодость в божьем саду
* * *
Четыре взрослых человека у обочины дороги, лицами в затылок друг другу, заняты непонятным. Первый поднимает руки над головой и хлопает в ладоши, второй тотчас приседает и разводит руки в стороны, третий тем временем успевает обернуться вокруг своей вертикальной оси, а четвертый попеременно падает и встает, кажется не нарочно. Люди эти крепко выпили и теперь идут описанным образом вдоль Волоколамского шоссе, хотя ни у кого нет в этом направлении ни родных, ни знакомых. Водка и труп человека дивные дива творят. У лысого, который вертится, есть правда шурин в Одинцове, но это совсем в другую сторону. Время к ночи, и редкие проезжие, торопясь по домам, не успевают даже удивиться.
А между тем совсем в другом месте, в центре Москвы, на балкон гостиницы "Россия" выходит командированный из города Дно Псковской области. Он отложил недочитанный роман В. Пикуля и тоже, кажется, хотел бы выпить, но пропиты уже и командировочные, и даже совсем посторонние деньги. "Боже, как скучна наша 'Россия'!" говорит он и уходит обратно в номер. Фамилия его, между прочим, Пушкин - но это другой Пушкин, Виктор Антонович.
Настоящим стихотворением в прозе автор открывает свою новую серию стихотворений в прозе. Серия состоит из одного стихотворения в прозе.
* * *
мы стихи возвели через силу
как рабы адриановы рим
чтоб грядущему грубому сыну
обходиться умелось без рифм
мозг насквозь пропряла ариадна
били скифа до спазма в ружье
чтоб наследным рабам адриана
развиваться без рима уже
кругозор населения уже
и не каждая баба при муже
но бесспорный аларих орел
он штаны нам носить изобрел
в наши годы бои не стихали
но в невинной мечте доползти
мы полки поднимали стихами
в кровь сбивая шрифты до кости
звезды в реках текли недвижимы
степь текла под копыта коней
и враждебные наши режимы
доживали в обнимку на ней
ночь была без имен и названий
мы следили за ней из развалин
отличать не по рангу смелы
римский меч от парфянской стрелы
протяни онемевшему небу
тишины неуместную весть
святый боже которого нету
страшный вечный которого есть
одели моисеевой кашей
загляни в неживые глаза
пуст ковчег зоологии нашей
начинать тебе отче с аза
на постройку ассирий и греций
в хороводе других парамеций
возводить карфаген и шумер
вот такие стихи например
* * *
круче плечи темя площе
уши зоркие вперед
подотечественник в роще
соберезовик берет
почвы поздний пот любовный
ежедачный сбор грибовный
в паре кубовых штанин
патриот и гражданин
в рощах лиственных нередок
грибовиден и двурог
человека крепкий предок
вящий дарвину урок
на алтарь своей науки
небо скатывает в штуки
звезды в дежах солит впрок
этот древний аллигатор
враг пространства и змея
всех столетий арендатор
доли требует с меня
с первых дней такого детства
я живу по книгам бегства
в кислых звездах надо мной
суп вращается грибной
* * *
народ не верит в истину вообще
а только в ту что в водке и в борще
мы постигаем ход абстрактной мысли
на практикумах в школе и семье
где всем по норме наливают миски
но вдвое полагается себе
не верит ноготь в право ножниц стричь
свинья не верит в студень
в солнце сыч
писатель пруст не понят населеньем
не чает ржи пейзанин за межой
и смерть сама у многих под сомненьем
за явным исключением чужой
везут с полей на всех довольно каши
кипят в борще несметные стада
одно беда что сострадальцы наши
по одному уходят от стола
ни борова ни пруста ни сыча
сквозь мрамор ноготь строен как свеча
* * *
заглянем в решенье ландшафта
ольховых плетений и лоз
где спрятана скажем лошадка
везущая хворосту воз
там витязь двуручной стамеской
разносит в щепу ворота
светила науки совместной
жидовского жучат кота
страна трепака и жар-птички
стахановский суслик степной
парадов чумацкие брички
яга под кремлевской стеной
однажды в созвездье твереза
в снегу по слепые сердца
петра непечатная греза
европы меньшая сестра
жена зелена и упруга
кукушкой ревут времена
и жалко лошадку как друга
за то что в лесу умерла
* * *
натянешь на старости дней
носки поплотней и пижаму
и шепчешь скорее стемней
прилипшему к векам пейзажу
мгновенно припомнишь дотла
квартиру с ее обстановкой
где светка впервые дала
урок анатомии ловкой
петренко на кухне сидел
орудуя тщательным гребнем
и было как в бочке сельдей
людей в этом городе древнем
затем от заречных лачуг
где нож в обиходе нередко
с вином приезжал ровенчук
а светку работал петренко
в тот год в кинозале прибой
гремел гэдээровский вестерн
чтоб города житель прямой
смотрел его с женами вместе
соседка одна умерла
холерная крепла зараза
но жив еще был у меня
отец подполковник запаса
ГОРОД, ГОРОД
Режиссер кукольного театра Наум Заславский женился, после пяти лет близкого знакомства, на Тане Каждан, художнице, дочери художника. Теперь они живут в новом некрасивом девятиэтажном доме в среднем течении Проспекта. В таких домах думают о мебели, о молоке, о копоти, летящей со Сталелитейного. О счастье вспоминают редко.
Теперь возьмем Ровенчука из заречной редакции. Этот исчез без следа. Прежде он бил из дробовика ворон на городской свалке и имел любовницу в одном цыганском селе. Любовницу ему уступал муж, но брал за это деньги. А еще раньше Ровенчук служил в милиции.
Логач был посредственным поэтом и круглым циником. О нем говорили, что он стучит. Раз на свадьбе его столкнули с балкона пятого этажа, и он разбился насмерть. У него была жена Валя, она должна помнить о нем - больше о нем помнить некому. Логач был объявлен самоубийцей.
Саша Реутов всегда появлялся в обществе какой-нибудь юной красавицы. Красавиц своих он неизменно именовал зайчиками, заочно и в глаза. Он закончил философский, но называл себя социологом. В день диплома, на вечеринке, он тоже упал с балкона - говорил, что случайно. После этого Саша отпустил бородку, ходил на костылях и полюбил подводную охоту. О Логаче он вряд ли слышал.
Поэтами были также Петренко, Бондарев и Ковтун. Все трое очень любили женщин и с удовольствием об этом рассказывали. Петренко был хром на обе ноги и вскоре женился. Он жил с женой в собственном доме на Воробьевке. Бондарев ездил на острова с одной десятиклассницей. Ковтуна посадили за групповое изнасилование, а он был добрый человек в очках.
Цветков долго учился в разных университетах. У него были способности к иностранным языкам. Поэтому он работал переводчиком, а потом еще репортером где-то на периферии, корректором, рабочим сцены, ночным сторожем. В конце концов он уехал жить в Америку. О нем писали в газете как о растлителе душ, хотя многие думали о нем иначе. Для Данченко, например, он был идеалом и наставником.
Что касается самого Данченко, то он вместе с одной знакомой забрался в канализационный колодец, и там они приняли нембутал. Их разыскивали три дня. Знакомую удалось спасти, но у нее вылезли все волосы. Данченко прожил всего семнадцать лет. Он хотел бороться с режимом.
Игорь Водопьянов был другом детства Цветкова. Он любил стихи и классическую музыку. Мать у него была сумасшедшая и однажды прямо в квартире повесилась. А его сестру муж застал в постели с сослуживцем. Игорь с сестрой давно уехали.
А Ляшенко тоже был другом детства. Но все же он донес на Цветкова в комитет, не по злобе, а со страху и потому, что уже давно там работал. Жена его играла на скрипке, он ее жестоко избивал. Теперь он живет в Заполярье и работает в молодежной радиопрограмме для моряков рыбфлота.
Можно еще вспомнить Вову Скачкова, который был просто школьником. Он был совершенно лысый от какой-то болезни. За это все его дразнили, но он не обижался. Его убили ножом знакомые ребята.
А Таня Малышева работала в областной редакции и была неимоверно толста, несмотря на красивое лицо. Она считала себя диссиденткой и все время играла в конспирацию, но редактор требовал, чтобы она вступила в партию. Ей хотелось любви, она давала практически всем.
Теперь возникает вопрос: правда ли все это? Можно сказать, что именно так все и было, и что есть свидетели. Но свидетели сами были соучастниками, и нам издали трудно понять, кто из них свидетель, а кто и впрямь соучастник. Издали вообще трудно понять.
И если есть Бог, а теперь считают, что непременно есть, надо спросить Его, куда девается то, что проходит? Может быть, прошедшее - это все равно что никогда не бывшее. Есть только то, что есть сейчас, а того, что было, сейчас нет. Был город, город, были в нем какие-то жители, но теперь остается полагаться на память, потому что нельзя уже протянуть руку и сказать: вот!
* * *
система редких приполярных городов
сгущенных сливок с поясной наценкой
удовлетворение нужд путем народных песен
население так стосковалось по культуре
что называет своих немудрящих дочерей
викторина ольвия идиома
но уже шире подвоз сливового сока
на бедре у ольвии выколото
умру за горячую еблю
сотни собак на безлюдном снегу
поворачивают головы точно по команде
при виде человека правдоумца
заезжего труженика всемирных знаний
* * *
сколько мне лет спрашивал старших
они отвечали четыре с половиной
примерял этот возраст как дивное платье
сравнивать было не с чем
весной воробьи под карнизом веранды
мастерили неказистые гнезда
был долго и привычно болен
годами не поднимался с койки
узнавал устройство растений
из прутьев роняемых воробьями
к лету перевезли в павильон
с перил свисали ягоды паслена
на горизонте вертикально стояло море
крутили китайское кино смелая разведка
тайная зависть к этим героям гор
узнавал из кино устройство смерти
серая и длинная вроде крысы
приходилось бояться темноты
четырех с половиной уже недоставало
хотелось быть всегда
* * *
подшивали анамнез в альбомы
были шансы мои неважны
но по счастью летальной амебы
доктора у меня не нашли
и пока я трубил в карантине
воротилась к ляшенко жена
а на ковтунской прежней квартире
неизвестная личность жила
в сентябре на проспекте вечернем
где в аптеках иссяк валидол
половым обуянный влеченьем
человеческий плыл вавилон
ночь ли ковтуна в образе женском
увлекла на скамью нарсуда
чтоб одним положительным жестом
полюбил эту жизнь навсегда
мы текли к театральному саду
покупали вино и еду
там ляшенко уламывал ксану
а жена потакала ему
выборову в дубравах глотали
с непривычки казалась слаба
и любовь подступала к гортани
не умея сложиться в слова
* * *
помню пепельное утро
вязы в воздухе пестро
журавлей в лазури утло
ассирийское письмо
в хрустале как приступ астмы
сквер под бременем росы
ослепительные астры
напоследок там росли
очевидно есть причина
вечность прочная одна
что любовь неизлечима
до финального одра
лишь бы поступью обратной
проступала на траве
в сланце рыбой аккуратной
четкой мухой в янтаре
* * *
в отрочестве тянуло взглянуть на покойника
тихого желтого с бумажной лентой на лбу
промчаться опрометью через двор туда
где возносит его медный вал музыки
у нас в семье никогда не умирали
некого было любить этой торжественной любовью
когда же открылось что и мы цветковы смертны
лишь издали я сострадал взаимному горю
звонили из детройта передавали по буквам
телеграмму о скоропостижном уходе
музыка медно пела без меня
один из виденных навсегда запал в память
с черными головнями ступней на клеенке
безымянный узник старческой гангрены
а отец в своей новой дюралевой лодке
обожженный первым апрельским солнцем
горбится над упрямым мотором
в безветренном дрейфе времени
* * *
голодный глоток нембутала
кладбищенской глины разрез
нам только молвы не хватало
что данченко этот воскрес
он жил на асбестовой с дедом
где в марте платаны черны
неистовым занятый делом
моложе и лучше чем мы
строчил манифест на машинке
зимой из дурдома удрал
и умер почти по ошибке
за нас принимая удар
в начале пасхальной недели
был свет у наташки зажжен
к полуночи было виденье
к ней данченко в гости зашел
в нем не было смертной печали
когда они пили портвейн
пальто и худые перчатки
стихов непочатый портфель
мои же следы без просвета
кромешная ночь замела
в том городе с хордой проспекта
где данченко жив за меня.
* * *
в парке дубовая роща
очередь точно струна
на обнищание ропща
брали по кружке с утра
прочь из отцовского плена
вынесла нас навсегда
кружек ажурная пена
ржавая жертва сельдя
в сумерки вновь на природу
нас поневоле вело
выучил шурик приему
пить в винтовую вино
игорь читал из бодлера
голосом гневно дрожа
завистью печень болела
жизнь оставалась должна
логач желтея от жажды
долгие дни голодал
мы с ним в зарнице однажды
пропили мой гонорар
в высшей судебной палате
участью горше щенка
логач предъявит к оплате
общие наши счета
там на посмертной странице
спишет любые долги
жажда которой в зарнице
мы утолить не могли
ШУРИК И РИММА
Одного приятеля Заславского звали Шуриком. Шурик был почти неуместно рыж. Он сидел за столом, ел густой борщ и глядел на гостей ласково и рассеянно. Он только что вернулся из тюрьмы. Там он отбыл три года за ограбление гастронома.
Грабить магазины как раз входило в обычай. У Петренко под кроватью стояли ящики с водкой, он поил встречного и поперечного. Вермут он приберегал для более нежных свиданий. Так его никогда и не изобличили.
С Риммой Крыжевской и ее подругой Ксаной судьба обошлась хуже. Эти пытались среди бела дня вынести шубы из теткиной квартиры. Но тетка еще прежде хватилась ключа и донесла куда надо. В ожидании суда Ксана принимала соболезнования нагишом в ванне, по горло в пене.
По вечерам сходились в сквере у театра, пили неприятный как лекарство портвейн, менялись новостями. Поэт Шаленый, любимец областной организации, поймал сифилис на одной официантке молодежного кафе. Его в голом виде показывали для примера студентам медицинского института. Сухобок бросил свою учительскую работу и пошел в художники. Он писал маслом нежных испуганных девочек с глазами в кулак среди одуванчиков, похожих на велосипедные колеса.
Потом у него сгорел дом со всеми картинами и даже сарай с моторкой. Его жена Наташка руководила танцевальным ансамблем в клубе. Она спала с Данченко и впоследствии основала его посмертный культ.
По вечерам из ресторана "Кутаиси" выходили мальчики с лицами крепче меди, в длинных волосах и польских джинсах. Навстречу им Прoспект выплескивал девочек в брючных парах, в платьях отчаянных фасонов. Многие быстрые романы разрешались в близлежащей балке. В магнитофонах рыдала и билась нездешняя музыка.
И если вновь грянет знакомый вопрос - "где ты был, Адам?" - надо ли утруждать себя ответом? Разве не всем и не отовсюду видно это узкое пространство на приречных холмах, залитое липким ртутным светом, пропахшее петуниями, "Шипкой" и плодовоягодным вином в разлив? Там дежурили похоть и надежда, истерика и аптека. Там и был Адам, пока его не согнул первородный грех, судьба семьянина и сталелитейного труженика.
Последующая жизнь Шурика сложилась обыкновенно. Он пошел на полупроводниковый завод, обзавелся со временем магнитофонной приставкой и даже подсобрал денег на джинсы - настоящий "рэнглер". Кроме того, он прочел от доски до доски "Критику" Канта.
Римма отвертелась от тюрьмы путем беременности. Но она сильно располнела, быстро состарилась и пошла проводницей на пассажирский столичного направления. А прежде она была стройной и прозрачной, писала короткие детские рассказы, до слез умилявшие одного известного писателя. И больше о ней, по совести, сказать нечего.
* * *
быть учителем химии где-то в ялуторовске
каждый день садясь к жухлой глазунье
видеть прежнюю жену с циферблатом лица
нерушимо верить в амфотерность железа
в журнал здоровье в заповеди районо
реже задумываться над загадкой жизни
шамкая и шелестя страницами
внушать питомцам инцеста и авитаминоза
правила замещения водородного катиона
считать что зуева засиделась в завучах
и что электрон неисчерпаем как и атом
в августе по пути с методического совещания
замечать как осели стены поднялись липы
как выцвел и съежился двумерный мир
в ялуторовске или даже в тобольске
где давно на ущербе скудный серп солнца
умереть судорожно поджав колени
под звон жены под ее скрипучий вздох
предстать перед первым законом термодинамики
* * *
облиздат выпустил своевременную книгу
учебник насморка для мальчиков
прискорбная неясность в этом вопросе
теперь рассеяна навсегда
но как еще много белых пятен
действительности не разъясненной наукой
зачем растут несъедобные грибы
созвездия не имеют правильной формы
как нам реорганизовать природу
в соответствии с объективной реальностью
ведь если на закате сойти к реке
там первобытен беспорядок жизни
шумное соревнование вредных видов
обилие голых женских купальщиц
требует срочных мер
* * *
переломы срастаются мигом
сколько боли на детство ни трать
древнегреческим фоном и мифом
в дневниковую канет тетрадь
будет мрамор текуч как известка
упразднят временную шкалу
и скелет небольшого подростка
в инвентарном пропишут шкафу
незабвенные кольки и лидки
вопросительный шелест осин
сторона где до памятной линьки
аккуратную кожу носил
в хладобойне хрусталики зренья
вместе с телом снимают с телка
материнского времени звенья
из-за пыльного видим стекла
коновод калидонской потехи
головней уязвленный в стегно
невозвратно записан в потери
созерцать вековое стекло
* * *
еще вовсю живешь и куришь
наносишь времени визит
но в головах дамоклов кукиш
для пущей вечности висит
в такой мгновенный промежуток
строка в контракте не видна
что речь дается кроме шуток
как женщина или война
скоту пристало рвать постромки
стремглав на зимней мостовой
отринув инструмент постройки
миров из пены мозговой
вот только вынесут одеться
дойдет на каменном ветру
и смертный всхлип и крик младенца
стенографируют вверху
* * *
рабочий комплект солнечная система
руководство к сборке и эксплуатации
запуск планет в плоскости эклиптики
выключение посредством духовой трубы
труба прилагается к механизму
пионером просился в медную группу
выдали альт объяснили названия нот
предложили освоить гаммы самоучкой
неделю бился над загадкой гармонии
вернул завхозу полный альт слюны
музыка мудрого авторитета меди
встать навытяжку под ее безусловные звуки
эллиптическое вращение тел удручает
пора сыграть что-нибудь военное
неистовое нам нечеловеческое врежьте
не на износ же гонять эту систему
* * *
квадратный двор бидон хирсы на вынос
в стекле пустырь стерильной наготы
взошел себе и рос как вредный вирус
с газонов обгрызая ноготки
еще судьба сложилась всех добрее
кто сел за кражу кто за домино
был друг один в очках и себорее
но за хирсу я взялся до него
все про паскаля заводил с одной
потом блевал в смородине со мной
он выдохся а я набрел на выход
счастливый зубр у славы на лугах
лауреатом почестей и выгод
по жеребьевке избран наугад
из сумерек под неудобным грузом
годами продирается ко мне
в полуцивильном кительке кургузом
с прощальным взглядом в роковой кайме
уже непроходима простыня
прозрачного как время пустыря
* * *
воздух в паутине перегара
щучье порционное желе
в августе на север пролегала
ветка центробежная жэдэ
стыло сердце пригнанное к ритму
стыками колеблемых купе
на посадке я окликнул римму
с килькой в доморощенном кульке
там на тризне быстрой и суровой
на помин рассыпавшихся дней
мы себя расслабили зубровой
с рыбьими кадавриками к ней
ящик волжского она везла
но с похмелья было мне нельзя
ощупью до ближнего сортира
я дополз пока стоял состав
римма полуночникам светила
челюсти компостера достав
легионы огненных опилок
август раздувал над полотном
молодости тщательный обмылок
в зеркале клубился поясном
молнии ворочала вдали
полночь в облачении вдовы
* * *
в ноябрьский озноб с козырька мавзолея
совместные луны горят мозолея
подножье кишит небольшими людьми
идет сизигия гражданской любви
чуть схватит чуть станет в бессмертии грустно
привычные ставни в былое толкни
огромного мяса орущее русло
с утробным гранитом по кромке толпы
крепки в голове духовые ансамбли
медальных не тлеет кольчуг шевиот
доныне в тромбозных ступнях не ослабли
вживленные лезвия маршевых нот
мичуринский убран в желудки картофель
пророческий реет над шествием профиль
пиджачная пара с воздетой рукой
и нужды в бессмертии нет никакой
* * *
в полдневную темень на страшном ветру
потухшее тело чернело вверху
но те что расправу вершили
еще разойтись не спешили
один милосердно ускорить финал
меж ребер копье на полпяди вогнал
по личной какой-то причине
приход облегчая кончине
с душой эта плоть расквиталась давно
но жалу копья поддалась все равно
кровавую выплеснув воду
на шлемы латинскому взводу
поодаль безгласные стиснув уста
ждал отрок которому прямо с креста
он мать поручал умирая
и петр и мария вторая
от стен где вчера он учил невредим
состав омовенья принес никодим
в льняную укутали робу
и стражей приставили к гробу
уже овчары поднимали жезлы
пасхальную снедь собирали в узлы
и ангел его благовестный
на склон поднимался окрестный
но думалось в горестной спешке петру
что незачем в храм приходить поутру
что время готовиться к тратам
вернуться на промысел с братом
еще не гасила мария огня
вперясь в непроглядную стену
еще в обещание третьего дня
не верилось крестному тлену
* * *
в старости блуждать и не бояться
в заповедной впадине реки
ситцевые бабочки двоятся
бронзовые тикают жуки
оползнем разорванный проселок
памяти плакучая лоза
жизнь в стенах пропетая спросонок
наяву не значит ни аза
навзничь всплыть на зеркале багровом
царственной сторицей за труды
в заболоченном краю бобровом
проплутать до ангельской трубы
певчий голос угасает тонко
жизнь прошла остановилась пленка
в дебрях день играет молодой
сизые стрекозы над водой
* * *
о загадочной мата-хари или нефертити
слагает стихи один областной талант
пресловутый женский образ которой
запал в сердце за чтением календаря
словоцветия типа мельхиор и вибрион
будоражат невозделанное воображение
по-своему недурна пригородная природа
но в ней дефицит лоска и трепета
разве знакомую свезти на острова
прельстить познаниями в сферах
вечерами кошки шумно предаются похоти
их эволюция в бездуховном тупике
это объяснимо и вполне научно-популярно
но сердце содрогается о вечном
тетраэдр презумпция джамбаттиста вико
так учит непогрешимый календарь
об этом и петь чтобы любое слово
гордилось высоким званием метафоры
пускай за стеной безвредно спит семья
знакомая зовет к материальным издержкам
пускай длится в обгаженных маргаритках
неугомонный коитус кошек
* * *
от крайней северной до восточной оконечности
расстояние порядка семи световых рублей
страной правит хор имени пятницкого
обширные угодья засеваются озимой воблой
довольно места культурно отдохнуть
сведения из оккультной географии
рудиментарны и недостоверны
из нравов помню манеру обитателей
перемежать беседу восклицанием бля
это фантом увядающего ума
область куда я беззащитно засыпаю
когда межевали свет и тьму
осталась полоса сверхсметных сумерек
лесостепное кочевое волчье
временами бредится мы оттуда родом
миновало большеглазое время веры
в буку в кинокефала и строфокамила
нынче наука по всему фронту
все бля выдумки происки обскурантов
моя родина геометрия
* * *
местная осень по остов объест
сад что сводили медведки да слизни
область печального образа жизни
гуманитарной науки объект
здесь у корней обескровленной флоры
водки ручей и ветчинные горы
каждый предельную дозу жует
завтрак внезапен как выстрел в живот
лопнул хитиновый житель режима
спазмы внеплановой линьки вредны
и существуемость жизни внутри
недостоверна и опровержима
осень со сна припадает к ведру
птичий скелетик порхает вверху
нежный пейзаж до основы облез
век артефакта мучительно краток
видно отпущено было в обрез
на баловство это зренья и красок
ветер свистит над газетным листом
мысль повисает в сосуде пустом
нищенка ночь калибрует объедки
по чертежам составляет сову
стрелка часов у багровой отметки
в жилистом словно железном саду
* * *
готической ночи постройка
в спирту призовые мозги
нам было с сопровским просторно
в большом кашалоте москвы
бетонные ребра синели
дежурная фляжка к бедру
деревья нездешней сирени
над нами шумели в бреду
до стенки рассвета картонной
пешком из бульварной петли
мы шли подкрепляясь картошкой
которую впрок напекли
за поздний урок идеала
я был в этой жизни казним
почти что была илиада
с головкиным вовой одним
я рос достоевским подростком
любви не щадил на себя
а в этом тщедушном сопровском
был веры запас навсегда
он жил без ущерба и горя
союз ему был не указ
и было не менее года
на каждого жизни у нас
* * *
минеральные толщи и слои существ
отделяют от идеальной жизни
так из угла розовоглазо
любуется мной недорогая мышь
ее секретное имя бисектрыса
временами прозреваю что я иной
не так наивен как непроницаемый кварц
который существует усердно и искренне
мнимый я лишь концентрация пространства
когда размыкаются внутренние веки
мысль это мышь-иллюзия
это под взглядами красавиц вещей
начинает быться и смертнуть
редукция молитвенной параболы
хлеб наш насущный даждь нам снедь
на рассвете ума
томило подозрение заговора взрослых
нас нет отдельно говорил я одной кате
рождение и смерть прообраз и тождество
редукция параболы мира
не отопрутся теперь мне виднее
я сам один из них
* * *
ученик озноба и недумения
навеки всеимперский лауреат
автор известной рыбы
собрался и стою с вещами
немного надо рук
часы отзванивают северо-запад
первые угрызения душной зари
станция в испоконных липах
житель с бледной бутылкой наотвес
уговорил себя в клепсидру
соратник по биологическому виду
расплакаться о нем
его лицо
безлюдно
приходят какие-то проститься
под ногами с визгом и скрежетом
растет трава
* * *
признание в любви некрасивой девушке
дружба двух предсмертных старичков
вера в необходимость дворового пса
сиюминутные хрупкие предметы
но если в этом чрезмерно преуспеть
наблюдать планеты и кротко гербаризировать
но если на лавочке в солнечном чаду
в кругу нежных малюток и пчел
в тени сердца произростает камень
тела ветвятся на мраморе метро
какой-нибудь гунявый брежнев кому
он трогателен своей тщетной мощью
револьвер засулич или хинкли
отмеряющий возмездие миропорядку
такой же акт любви
(завтра он сам проговорится
шакалам из вашингтон пост)
взгляд цветка проницающий недра
триумф моментальной ветхой вещи
старички с их утлыми собачками
фтор фосфор но все-таки аргон
сапожный отпечаток бога
самородок надежды в пемзе
* * *
Пишу тебе из общего давно,
в которое твое теперь, возможно,
уже не верит. Вспомни нашь июль
совместный напоследок, как бузили
на Театральной, теребили телок
со стометровки, к Шурику таскали
кордебалет на льду. Ан у иных
внутри ослабло. Помню, залегли
в семейные траншеи. Помню, пили
с Ровенчуком - он прикатил из Праги,
он там спецкор - в ту ночь меня свезли
на месяц на просушку. Ровенчук
опять пропал, как не был. Навещали
лишь мать да Розка Резник - помнишь Розку
из горного? Мать прочила ее
тебе в невесты, ты уехал, я
женат на ней.
Я больше не пишу
стихов. Монблан провинциальной музы
досрочно взят. Ее желтушный диск
отныне на ущербе. Иногда
я сортирую рукописи. Две-
три вырезки из выцветших журналов,
письмо: полувосторг-полуотказ
столичного литконсультанта. Розка
в отлучке где-нибудь - мы худо ладим
под гименеем. Помнишь, у тебя
(у нас, пожалуй) был такой прием
самооценки: если перечтя
свои стихи по истеченье года
с момента авторства, находишь их
хотя бы сносными - затей другую
карьеру. Ты старательно держал
дистанцию между собою прежним
и нынешним. Масштабов абсолюта
достиг разрыв. От этих прошлых строк
впадаю в состояние экстаза
и угрызений. На излете льгот
крамольной воли бумеранг столетий
вернулся. Вот он, восемьдесят третий -
тридцать седьмой, Дантеса звездный год!
Не позволенья приподнять завесу
моей взаимной тайны, не раздела
загробной репутации твоей
я требую. Из Андерсена мне
играть не надо. Я уполномочен
хоть тем же Шуриком кромешным, хоть
иудушкой Ляшенко и другими
нижеославленными - посягнуть
на ход событий повести, которым
здесь ложная окраска придана.
Меня послал свидетельствовать город,
где лопнул твой неутоленный гонор,
а стыд на лоно Розка приняла.
Я - регент оскудения, при коем
щербинам мора испещрить страну.
Я - прежний ты, твой изоним, привоем
приноровленный к мертвому стволу.
Пока пейзаж не перестроен Летой,
я - гений всей посредственности этой.
Мети с оглядкой, новая метла.
Я был тобой. Не предавай меня.
* * *
пространство как море смеркается книзу
умом помыкают слова
но каждую в точности воблу и крысу
любовь соблюдает своя
в покоях где свет невысок от угара
нас в камень безвестнее вмять
и загодя всякую вещь отругала
своя справедливая мать
легенды вещей в геометрии схожи
сошьет себе крылышки скажем из кожи
какой-нибудь слесарь в лесу
и лес оставляет внизу
безвыходен сон как душевная поза
уловка в ночную страду
нам время устроили с целью гипноза
события видеть в строю
любой краевед лошадиное бремя
лису промышляет с седла
которую проще усвоить из брэма
а смерть наступает всегда
в двустволку очей изнутри фиолетов
субъект озирает теченье предметов
нагнется тщеславясь у ведру
и прочь растворится вверху
на диво у нас биография птичья
мякину клевать подпевать из приличья
порхать и гнездиться везде
нутром в рукотворную темень взгляните
где остовом костным трепещет в зените
находчивый слесарь в венце.
* * *
гитару напрягал ровесникам-ребятам
слюны пословицу вколачивал в припев
тщась память выгадать в потомстве и ревмя там
век вечереющий в поту хрипел
все статую себе мерещил из металла
как у бульварного стояльца-рогача
речь скрипочка сверчка гомерова гитара
забыться князем славу рокоча
нет лучше как в саду меж бабами морскими
жить вдребезги что твой татарский гость садко
но бронхами ли хвор перенапряг мозги ли
всласть начато да вытянуть слабо
бобров затруханный за тщетною конторкой
зайдется чайником аж классикам беда
с кого-то спросится что жизнь была короткой
и для чего она вообще была
родиться набело в краю свинца и ситца
в древесных пальцах нить осенняя тонка
гитару в сторону давай друг другу сниться
а жить само сумеется тогда
изгнанник букваря твой сладкий ад женева
секунды шелестят как мятное драже
и памятник тебе из братского железа
в подземном силосе настороже
* * *
так я игоря вижу подзорно
позитива прозябшие зерна
пруд придумаю в снулой плотве
обуздать не владею вполне
ночь выносит его на подмостки
как пучина с кембрийским песком
остальные друзья и подростки
точки мрака собой в тенескоп
голенастое с томиком блока
только резкость наводится плохо
в окуляре зрачков недолет
видно гибели год недалек
лишь один до затмения верен
шепот ивы ночному пловцу
где моторки кильватерный веер
у причала колышет плотву
в двух словах городская громада
на большом колокольном ветру
чтобы дружба нежна и хромала
с поэтической строчкой во рту
раз бульварный фланер анатолий
за портвейном на метр побратим
скудный умысел нам обратил
на такое родство анатомий
принесущее уйму вреда
только игоря мне никогда
* * *
с получки промешкать беда
завоз полусладкого выпит
июньская местность бедна
как в сутки исхода египет
досуг слабоумен и глух
зазноб созвонить если есть где
соседский валерка в подъезде
садится и какает вслух
наскучив любовью жены
ляшенко ночует на пляже
там в засуху лозы желты
и небо в неоновой пряже
в запое над звездной водой
под нежные визги гарема
порой глаукомы гомера
ему не хватает одной
за доступ в свой млечный чертог
и красного кубок отдельный
ляшенко взимает чехонь
с чинов подъяремных владений
наместник свиреп и смазлив
суэцкий песок по колени
и красное ордена лени-
на море с чехонью в разлив
* * *
сарафан на девке вышит
мужики сдают рубли
пушкин в ссылке пьет и пишет
все что чувствует внутри
из кухонного горнила
не заморское суфле
родионовна арина
щей несет ему в судке
вот слетает точно кречет
на добычу певчий бард
щи заведомые мечет
меж курчавых бакенбард
знает бдительная няня
пунш у пушкина в чести
причитает саня саня
стаканищем не части
век у пушкина с ариной
при закуске и еде
длится спор славян старинный
четверть выпить или две
девка чаю схлопотала
мужики пахать ушли
глупой девке сарафана
не сносить теперь увы
с этой девкой с пуншем в чаше
с бенкендорфом во вражде
пушкин будущее наше
наше все что есть вообще
* * *
когда вечерами в семейном кругу
восстав на полвека из бездны
я свет зажигаю и трубку курю
мне мысли мои неизвестны
в ночной духоте протоплазме на страх
железные рыщут приборы
а я в моей майке и чистых носках
напрасен устройству природы
метнешься к аптечке хватить порошка
наотмашь зубилом и дрелью
жена и собака твоя подошла
сестра по линнееву древу
когда я бумагу пятнаю рукой
как землю остатки сезонов
из умственных недр возникает другой
неведомый житель семенов
железо и смерть на парсек упредит
жена пожила и привыкла
так помнишь прилаживал речь фукидид
к налимьей гортани перикла
* * *
неповторимый быт коренных популяций
шелест в осоке кто-то крикнул выпью
и выпил это дед евгений из района
привез припоя и бидон солярки
крутить движок а то кино угомонилось
зато на замке амбразура сельпо
финита ля коммерция
в конторе моложавый рабочком володя
над письмом в газету правда жизни
пишет земля наша велика и обильна
а порядка в ней нет
володю не пронять культпросветгармонью
он ценитель мужской красоты
поборник уранизма
а в жилищах напролом разливают
работают колбы вюрца тикают бюретки
дед евгений кропотливо титрует
продукт освоен и отменно идет
под сельдь нарезную безоткатную
ломоть графита пирожки с вальсом
северный ледовитый огурец
густо посыпаешь нонпарелью
аппетит приходит во время икры
в желудке шумят витаминные рощи
певчими рыльцами крыс
утыкан мрак
* * *
в ложбине станция куда сносить мешки
всей осени макет дрожит в жару твердея
двоюродных кровей проклятия смешны
не дядя-де отнюдь тебе я
в промозглом тамбуре пристройся и доспи
на совесть выстроили вечности предбанник
что ж дядю видимо резон убрать с доски
пржевальский зубр ему племянник
ты царь живи один правительство ругай
ажурный дождь маршрут заштриховал окрестный
одна судьба сургут другая смерть тургай
в вермонте справим день воскресный
я знаю озеро лазурный глаз земли
нимроды на заре натягивают луки
но заполночь в траве прибрежные зверьки
снуют как небольшие люди
нет весь я не умру душа моя слегка
над трупом воспарит верни ее а ну-ка
из жил же и костей вермонтского зверька
провозгласит себе наука
се дяде гордому вся спесь его не впрок
нас уберут равно левкоем и гвоздикой
и будем мы олень и вепрь и ныне дикий
медведь и друг степей сурок
* * *
водки в достатке и мойва вкусна
хрустких известий бумага
данченко данченко житель куста
дух дымаря и тумана
был ты за водкой искусный седок
звезд нарицатель подальше
вздрогнем по триста и входим в село к
вечеру трое поддавши
лошадь корова колхозник в дохе
старческой грыжи нажива
в чайной проезжий недавней вдове
взял курабье и алжира
попусту время верстает шаги
так меж тавдой и варшавой
скиф сусломордый расслабив штаны
скифку манил на шершавый
даже живя по канону наук
белого на три куверта
что же наш третий голуба наум
весь из тумана и ветра
мы ли его не сажали к столу
в зареве зимней латуни
разве уж вовсе на эту страну
нет угомона в натуре
день посветил и костьми отдаем
в хляби архивного моря
ангел с гармонью ночной водоем
звезд безымянная мойва
* * *
куранты в зените ковали века
река соблюдала блокаду
ходил на гитарные курсы в дэка
затем подучился вокалу
с трибун присягали твердили в трубу
напрячься и времени больше не бу
досуги и дни пропадают в дыму
куранты лютуют далече
в хрустальном пейзаже проело дыру
жуков перелетное вече
раздолье зенита реки ширина
проснешься и времени больше не на
нас в кадре росы ненароком свело
биенье немецкой пружинки
из туч левенгук наставляет стекло
на тщетные наши ужимки
в теснине проспекта удобно видна
оставшихся дней небольшая длина
* * *
из-на щемер словебной чаще
сетрине весклые борщи
не учиво наречим даще
вокще се бодло еропщи
озничь советлых древесомо
лесмень студмя единогров
наз полчести нек иврес домо
щебак и креп ену и кров
сен язмь от мыла до верлитра
открынме осече и ворт
блескря болотвена селитра
язырь суспелый недоверт
навзредь простравина слепа же-дь
сустрево вренему душес
бодвыль уверженная пажедь
мираж ли преждева ушед
стебло аж выщедмены жизлы
к северодрому пенье пар
(так нам секрет загробной жизни
над вещим блюдцем перепал)
* * *
так близок лес так сон перед рассветом
из мира птиц очами посвети
усердьем риз и крюковым распевом
ольховый бог устроен посреди
здесь летой лес сплавляют без убытка
в ботве улитка липкая слепа
правь бог травы твой кроткий век улыбка
когда нас всех уже смахнут с листка
так канет бук уже ростки ранимы
страх жизни вхож в зеленое нутро
так лес велик так робок бог рябины
он дым едва а больше бог никто
нам нежен дым но нет простоя страху
правь звездосплав от северной страды
пока в лесу весь род пернатый сразу
кладет на музыку его стволы
* * *
речь-игрушка чтобы все слова на а
мысленное назад к послушной норме
кация бдикация мортизатор
на скальных лопастях
известковые мазки деревушек
сушка табака в безлюдных улицах
все побережье чуть углубись
безлюдно бестелесно
в листве грецкие и другие орехи
эскапист с одноименного теплохода
куритель шипки и в перспективе автор
как ему холодно как рельефно
предметы которым тесно в именах
где же все мужественные жители
конские ездоки легенд
отчего не пируют под платанами
дерзнешь портвейна но внутри перегрето
желчная зелень прибоя
камень заблеван желтым
взятое взаймы отдохнуть
возвращать практически некому
повсеместно эпос народного гения
необитаемый вулканический мираж
флору сплошь испещренную хурмой
изгложет объектив любоведа
эта прощально щемящая ркадия
исчезновенный мир
за миг до своего рмагеддона
ЛЮБОВЬ РОВЕНЧУКА
У Логача, несмотря на весь ум, была странная черта. Ему казалось, что все женщины прицениваются к нему. Вернее, он считал, что они только о том и думают, у кого длиннее. Логач стремился в аскеты. Людей он не любил и терпел только по необходимости. Он презирал их за бездуховность.
Ровенчук понимал любовь по-другому. Свою знакомую Любу он уговорил в первый же вечер в парадной. У них завязался роман, он прямо задаривал ее цветами и шоколадом. Ровенчуку, в отличие от Логача, женщины доверяли. В нем навсегда осталось что-то от милиционера. А к милиции у женщин доверия больше.
Раз уж речь зашла об этом, пора вспомнить и Мишу Фимушкина. Ему все хотелось рискнуть, но было не с кем. Он был плотный и розовый, а выпив, принимался без умолку петь. Других козырей он за собой не знал, и потому решил выучиться играть на гитаре. В этом ему ни от кого не было помощи. Тогда он сам составил кое-какие аккорды и стал петь очень громко, он надеялся заглушить собственный аккомпанемент. Такой прием подействовал, и Фимушкин вскоре женился на одной студентке агротехникума. В девичестве она носила белые брюки, но после свадьбы отдала их незамужней сестре. Тогда же умолкла и гитара Фимушкина.
Бармен Руслан работал в кафе "Зарница". Когда построили "Кутаиси", он тотчас перебрался туда. У него была на содержании Инга, он увел ее у Майского. Майский встретил эту особу на трамвайной остановке. В ту пору она только что приехала из дальних северных мест, но ничего при себе у нее не было, кроме собственной фотографии в голом виде. Когда Руслана взяли за анашу, Майский с Ингой расписались.
Вера, по прозвищу "Перепелочка", была одно время подругой Сухобока и даже родила от него девочку. Потом Сухобок женился на Наташке, и Вера решила влюбиться в Леву Евсюкова. Но она плохо рассчитала и влюбилась так сильно, что даже пробовала отравиться бертолетовой солью. Когда из этого ничего не вышло, она переменила тактику и стала, в подтверждение чувств, давать Евсюкову публично, при большом стечении знакомых. Впоследствии все утряслось, и теперь она замужем за полковником.
Ровенчук гулял со своей Любой полтора года. Потом она закончила педагогический и уехала в район преподавать чистописание. Настоящую жену Ровенчука никто в городе не видел. Жену Логача знали только по имени.
Однажды в июле Цветков выбрался в Заречье. В редакции незна-комые люди сказали, что Ровенчук внезапно рассчитался и отбыл неизвестно куда. Логача уже полгода как не было в живых. Во дворе редакции суетились некрасивые куры в зеленке.
С Цветковым тоже была история в таком роде. Он годами приударял за одной знакомой по имени Агнесса. Тем временем она вышла замуж за ядерного физика, но у того выявилась сложная болезнь суставов с летальным прогнозом. Агнесса заблаговременно с ним развелась и пошла работать в областную газету. Там ее сильно невзлюбила диссидентка Малышева. По ее доносу Агнессу накрыли в лаборатории с фотокором в момент адюльтера. Тогда она ушла по собственному желанию и взялась за воспитание ребенка.
* * *
кто в горелки атлет или в шашки
кто в буру отдохнуть до утра
но любовь к утолению жажды
затмевает рефлексы ума
итээр комсомолу в усладу
кавээн коротает в семье
мы зашли в кутаиси к руслану
коньяку предложили себе
эти дымные в рылах собранья
в несусветную веру врата
там сторонник один рисованья
и учился другой на врача
мы руслану челом как полпреду
на словах доказать правоту
а ему закатили торпеду
за чрезмерную сухость во рту
и пока я слабею и кисну
алкоголь в своих бедах виня
этот август бестрепетной рысью
меж стволов настигает меня
лица в кольцах табачного воска
вот подсела сподвижница розка
незаметная блузка легка
из-под мини соблазны лобка
пой-чаруй меня брачная роза
коньяку министерская доза
десять лет или больше тому
где я в зеркале бледном тону
* * *
пора от людей отличаться
наехало с ксивой родни
в печати бежать отмечаться
что нет не такой как они
что прибыло дней по коренья
и с косами пору проспят
когда по полям поколенья
отпразднуют полураспад
коль в кроткие нравом уроды
продвинуть наука могла
простым уроженцем утробы
меня полагает молва
хитер да извилины плохи
двуногий скачу об одной
и вскоре говядину плоти
верну подписав обходной
ан мрак проницая картонный
где утлый всему эталон
я видимо вечный который
не помнит что я это он
мерещится в дырах дорога
и спичка слепит до зари
когда из гремучего лога
на свет поползут косари
известен и я о вольтере
о сахарной норме в крови
но дошлый читатель в партере
улыбку во рту не криви
он медлит для пущего понта
пиджачная в сперме пола
как будто не розданы польта
и на хуй ему не пора
* * *
бузит в руинах рима
народная братва
пищальные отряды
берляют на холме
в консервной банке рыба
печальная мертва
портвейна как отравы
ебальники в халве
ударно поработав
закусишь от души
сенатскими кормили
на форуме собак
начдивы остроготов
считают барыши
глядишь эдикт о мире
расклеят на столбах
присядешь над газетой
латинского письма
на ней халва сардины
всем нолито уже
в шатре перед мазепой
трофейная пизда
в виссоне как с картины
в пурпурном неглиже
легко и одноактно
история прошла
теперь лети как рыба
по тибру на спине
пищальник одоакра
бедовая башка
и я поборник рима
в пурпурной простыне
* * *
так и ко мне некоторые питали слабость
фреонщица с пельменносборочного
часто заходила в редакцию знакомиться
голо мне было в то отроческое время
ночлег стелил летописными подшивками
громоздил в изголовье подписного гоголя
пестовал иллюзию незадолго прослыть
но все-таки эта дуся интриговала
ее вечерние приходы с кефиром и булкой
завотделом еврей наутро отпирая
различно именовал буся или дася
или варя из омутинской командировки
чьи несметные надои я льстиво воспел
ее фамилию мюллер предал огласке
устраивал с этой особой ночные заплывы
и птицва соловепрь стенала в бору
я юноша им вис как фрукт на ветке
и тощенькой одной в эсэсовских сапожищах
из многотиражки полярный авиатор
а вместо сердца пламенный морковь
одна может быть умерла куда-то замуж
вторую общественность двинула в депутаты
и все ходит с кефиром надеется третья
о опои меня своим фреоном назад
* * *
ощенил бы иную да шкворень дает слабину
не вибрировать стать апоплектику всласть отобедав
это с логача спрос он мне мозги лечил в старину
что ж свои не стерег раз на голову нет ортопедов
на износ я не скор соразмерную шкуру блюдя
благо в печени этне пресек эскулап возгореться
вот половой к зиме натолкаю амбар по мудя
на желудочный зонд соберу ниварей разговеться
хоть шукшин опиши наш прыщевник жующий соглас-
но и охабень в персть там в америке смерть далеко ты
правда в рифму щемил скорбноглавых ввергая в соблазн
но марьяж удружил от такой маеты да икоты
у людей кто в галут кто в герат весь помет передох
не за гусельный пев заголяли менады орфея
окотил бы кого в клеверах только йок передок
весь местком холостил знай диспетчерствуешь татарвея
было детство из жил убежать заплетали пейзаж
женский вред наголо голливудской лапши с героином
паче фотку спроворь из комода при розке нельзя ж
и соплями в сортире давись и дивись георгинам
* * *
и. п. павлов хоть выпить слабак
был известный любитель собак
чуть завидит проделает дырку
ток пропустит подставит пробирку
жаль профессор реакции фрейд
причинил ему видимый вред
раз надумал и. п. алкоголя
достоверно исследовать вкус
но не чтоб как неопытный коля
в лужниках отрубиться под куст
перед зеркалом собственноручно
выпивал совершенно научно
и в уме заприметив дефект
приблизительно понял эффект
если б сумму значительных денег
отслюнил мне стокгольмский синклит
было б ясно зачем академик
перед зеркалом в зюзю сидит
сам я больше в пивных не бушую
от вина не встаю на дыбы
и собаку держу небольшую
не сверля в ней особой дыры
я в научный не верю прогресс
даже к фрейду исчез интерес
* * *
чем выйти возразить рослой лозе изюма
вольный перечень животных солнце дневного света
человеку настает его жаркое лето жизнь
переходящее знамя всей федеративной погоды
дар выдр одр дур бодр
вот трава имени товарища тимофеева
хлипкая но с мандатом выйти в колос
над которой все облака доброй воли
пронзает коленвалом молнии
подари своим немногим сверху
светлая государыня птица
и я дитя больной но понимаю
невелика тень и умирать напрасно
предметы коленопреклонения зелень и зной
пора в гербарий мое маленькое тело
добрый вечен говорит луг
спокойного всегда
милые божьи коровки и лошадки
резвые лугом адамовичи впереди их отчий
адам
идем домой
эдем
СЦЕНАРНЫЙ ВАРИАНТ
Организация Данченко называлась "Чрезвычайное бюро по ликвидации правящей клики". Это бюро помещалось исключительно в уме самого Данченко. Но в комитете скоро обо всем проведали. Кому-то из персонажей был намек от одного доверительного Валерия Михайловича, в ходе беседы в особом номере гостиницы "Южная". Данченко был предупрежден.
У Заславского в ту пору были свои неприятности. Его отец работал меховщиком. Поэтому, а также за национальную принадлежность, его собирались пустить показательным процессом в кругу товарищей и сослуживцев. Наума вызывали на официальные разговоры. Из кукольного театра пришлось временно уйти - все-таки это было звено культработы. Заславский перебивался массовиком в парке.
Однажды Данченко встретил Цветкова на Проспекте и отвел к Сухобокам. Сначала пили портвейн, потом фиксатив для закрепления различ-ных сепий и пастелей. Данченко храбрился и под восторженным взглядом хозяйки читал ниспровергательные стихи. Через неделю, когда Цветков уже отбыл по месту обучения, Данченко взяли.
Затем настала очередь Фимушкина. Фимушкин к тому времени хорошо обосновался в редакции. Он перестал выдавать себя за еврея и ожидал рождения сына Аскольда. В дни, когда нагрянуло беспокойство, у Фимушкина открылся порок сердца. Он не мог взять в толк, откуда на него дело, и лечился мелипрамином в областном сумасшедшем доме.
Вскоре Данченко выпустили. Он по-прежнему пропадал вечерами в "Кутаиси" или у театра, но отмалчивался, когда речь заходила о неприятном. Он завел себе кожаную куртку с молниями и курил анашу в компании рано созревших сверстниц. В эти дни он как бы сам повзрослел на годы, с ним больше не о чем было говорить.
Наташка Сухобок ушла от мужа и стала жить у родителей. В ночь эпизода с канализационным колодцем Данченко вызвал ее во двор условным свистом. Он был с одной из своих девочек, какой-то Ларисой. Пока они втроем пили в беседке, Данченко все улыбался и говорил, что они с Ларисой уезжают. Между тем, у него в кармане уже лежало шесть пачек нембутала.
Что касается пасхального случая с Наташкой, вся эта история остается на совести третьих лиц. Когда Цветков приезжал на каникулы, они с Заславским навестили Наташку и пили заполночь в злополучной беседке. О посмертном визите Данченко она не обмолвилась ни словом.
Некоторые детали прояснил Ровенчук, он был в контакте с самыми неожиданными сферами. Когда Данченко доставили в комитет, он сильно испугался и заложил всех поголовно, хотя никто не мог быть причастен к организации, существовавшей лишь в его воображении. В конце концов, Данченко было всего семнадцать лет.
В результате областная газета опубликовала фельетон. Это произошло еще в пору здешней жизни Данченко. В фельетоне была вкратце изложена история морального распада Данченко, но основной удар был прибережен для Фимушкина и в особенности для Цветкова. Было высказано предположение, что всему виной безыдейная и пессимистическая поэзия Цветкова, что она необратимо растлевает некоторые юные души. В доказательство приводились строки из поэмы "Красное смещение", экземпляр которой автор подарил Ляшенко по его настоятельной просьбе. Фельетон был подписан Котовым и Литовченко - таких никто в городе не знал, но были известны возможные прототипы.
Если принять все изложенные факты, в том числе факт воскресения, получаем интересный христологический парадокс. Данченко - несомненный, хотя и незадачливый, предатель - принял в конечном счете мученическую смерть и на третий день воскрес. Обещанное письмо из Азии намекает даже на некоторое новое пришествие.
Цветков же, возведенный фельетоном в ранг учителя истины, не только не понес немедленного наказания, но даже долгое время оставался в неведении относительно своей невольной роли в этих трагических и странных событиях.
В итоге перед нами удивительный вариант евангелия. Заблудший апостол предает учителя и принимает, как положено, казнь от собственной руки. Учитель, находясь в отдаленном месте, избегает крестной муки, поэтому предопределенное воскресение минует прямого адресата и выпадает на долю раскаявшегося изменника. Если Бог существует, а существует практически все, нельзя не подивиться резкости, с которой он правит уже заверенный текст. Можно, конечно, допустить существование особого сценарного варианта - его, применительно к обстоятельствам, правит кто-то другой. Для простоты назовем его Иалдаваофом.
Возможно, в происшедшем был какой-нибудь тайный смысл, но он ускользнул от исполнителей и техперсонала. Жизнь, как известно, есть зеркало перед лицом литературы, но в ней меньше логики и соответствий.
Остается завершить побочные сюжетные ходы. Фимушкин быстро восстановил свою пошатнувшуюся репутацию и вернулся со справкой об устойчивой ремиссии. С Заславским тоже обошлось, он по-прежнему правит своим кукольным миром. Сухобок сошелся с одной прикладной художницей по лаковым шкатулкам, и лишь прежняя его жена все еще проповедует в одиночку свое евангелие от нембутала.
ОПЫТ ОНТОЛОГИИ И КОСМОГРАФИИ
Когда Фимушкин женился и обосновался в редакции, он все реже урывал время на кружку пива с Водопьяновым. Выпив, он впадал в мета-физику. Он сильно боялся смерти и все искал доказательств, что ее нет.
Если Бог есть, рассуждал Фимушкин, то есть и бессмертие. Предположим все же, что Бог есть, а бессмертия нет. Такое допущение нелепо: Бог не может забыть однажды Им придуманное. Придуманное Богом по определению воплощено, ибо совершенство предполагает единство замысла и воплощения. У Бога нет отвергнутых вариантов. Фимушкин, таким образом, есть необходимая идея в сознании Бога и вынужден существовать вечно.
Предположим теперь, что Бога нет. В этом случае вся надежда на науку. Когда-нибудь люди разовьют ее до такого совершенства, что ей не бу-дет никаких преград. Люди, фактически, сделаются Богом. Тогда вступит в силу аргумент, приведенный выше. Существование Фимушкина из случайности превратится в необходимость.
Можно допустить, что люди все же не разовьют науку как следует. Они могут даже уничтожить друг друга термоядерным оружием. Но это не беда, ведь несотворенная вселенная неуничтожима. Число шансов бесконечно. Рано или поздно наука восторжествует, и Фимушкин будет ею увековечен.
Теория была как будто стройная и неуязвимая. Вот только Фимушкин не оставил в ней места для Иалдаваофа с его режиссерскими ремарками. Возможность Иалдаваофа не была предусмотрена высшим обра-зованием Фимушкина.
У Заславского тоже была своя игра с мироустройством. Он написал пьесу для кукольного театра, которую не имел надежды поставить из-за ее идеологической двусмысленности. За бутылкой он принимался пересказывать сюжет. Куклам надоело дергаться на палочках (это были тростевые куклы), и они решили жить по своему усмотрению. Для этого постановили выкрасть у режиссера его экземпляр пьесы. Тогда, рассуждали они, режиссер не будет знать, что ему с ними делать, и оставит их в покое.
В конце концов одному отчаянному петрушке это удается. Пьесу уговорено сжечь, но перед этим куклы решают в нее заглянуть. Оказывается, это пьеса как раз о таком заговоре кукол.
Рассуждая о сюжетах, нельзя не коснуться вот какой темы. Из чтения собранных здесь фрагментов и некоторых стихотворений легко заключить, что все они написаны Цветковым, одним из действующих лиц. Автор пытается создать впечатление, что сам он впоследствии покинул место действия и уехал в Америку.
Между тем достоверно известно, что Город исчерпывает и замыкает в себе все обитаемое пространство. Персонажи движутся по замкнутым фиксированным орбитам и циклически друг с другом взаимодействуют в согласии с нравственными и гражданскими уложениями. Такие понятия как "отъезд", "Америка" и т. д. представляют собой любопытные, но далеко не безобидные формы эскапизма. В коечном счете все это символы, если не синонимы, саморазрушения. Излишне напоминать, в какую "Америку" отправился Данченко.
Истины ради следует пояснить, что в действительности Цветков благополучно прописан в черте Города на площади родителей. Его супруга Розалия, в девичестве Резник, приходится двоюродной сестрой неоднократно упомянутому Н. Заславскому, и ее беременность протекает благополучно. По выходе из наркологической клиники Цветков почти начисто избавился от симптомов навязчивого бреда, слишком естестенных в его состоянии. Его душевное здоровье теперь вне опасности, в связи с чем он восстановлен в должности диспетчера стекольного завода. Любопытно, что сам он начисто отрицает приписываемое ему авторство.
* * *
The ore of time is scarcer in its bed.
Death comes without inflicting any harm.
Down to the car the helpmate is slowly led.
The loved one is dressed up like an attache.
His neighbors flock together arm in arm
to celebrate, to drink his life away.
The loved one lived - he is not any more,
dispatched with music from the party floor.
And everyone drinks with a silent resolution,
convinced that here no age is beter or worse,
as if life were a kind of institution
where waiting lists are written in reverse.
The accordion sings. Wine flows both white and red.
And meanwhile everyone is as good as dead,
toasting their friend away, as yet uncertain
of their similar fortune. Up and fly
among the stars. Life always has a curtain,
and it is death. One cannot but comply.
Take the accordion and sing a song
of life that is so warm and vast, and long;
of a woman you have yielded to a friend;
of dusty mallows at the homeward bend;
of how after those years of toil and sweat
death comes. And that is nothing to regret.
|